«И снова Бард…» К 400-летию со дня смерти Шекспира - Даррелл Лоренс (читаем книги онлайн бесплатно полностью без сокращений .TXT) 📗
Беда в том, что все эти примеры кажутся однозначными только вне контекста. Шекспировского Кориолана вполне можно назвать социопатом (а мать его, Волумния, — вообще довольно монструозная женщина), и презрение к несимпатичному демосу доводит его в финале до самого натурального национал-предательства — сговора с врагами Рима, вольсками. Английские бунтовщики из «Генриха VI» имеют все основания и для возмущения в целом, и для недоверия к юристам, в частности, а толпу из «Юлия Цезаря» явно провоцируют в политических целях, причем никакие не плебейские трибуны, а интриган Марк Антоний.
И так — везде. Знаменитая речь Одиссея о «степени» (degree), о порядке, что движет солнце и светила, часто считается выражением позиции автора. Увы, хотя Одиссей и выглядит наиболее разумным среди пародийных греков и троянцев циничной пьесы «Троил и Крессида», речь свою он произносит в двусмысленном контексте: пытается стравить Ахилла и Аякса путем фальсификации голосования жребием.
Если, пренебрегая преградами, которые ставит на этом пути шекспировская амбивалентность, попробовать в самом деле понять, каковы могли быть общественно-политические взгляды нашего неуловимого автора, то картина возникает приблизительно следующая. Как всякий человек, преуспевший в своем деле, Шекспир явно считал существующий порядок вещей если не правильным, то, по крайней мере, предпочтительным по сравнению с хаосом.
А степень его жизненного успеха была значительнее, чем обычно полагают: он не просто, приехав ниоткуда, за двадцать лет своей карьеры стал первым драматургом и одним из первых поэтов в Лондоне, но и буквально озолотился на театральных паях. Его многие ненавидели — достаточно почитать хоть Роберта Грина, да и друг Джонсон его очевидным образом недолюбливал.
Но, кажется, его столь же мало заботила театральная ревность, сколь интересовал театральный успех. А все заработанные деньги он переводил в родной Стратфорд и вкладывал в землю и недвижимость: в конце жизни он купил для своей семьи самый большой дом в городе. Следуя принципу «где сокровище ваше, там будет и сердце ваше»[331], из этих фактов можно извлечь гораздо больше понимания его жизненных приоритетов, чем из широко разрекламированных двусмысленностей со «второй по качеству кроватью» в завещании.
Судя по всему, он понимал силу денег, в том числе в зловещих ее проявлениях: свидетельство тому «Тимон Афинский» и «верный аптекарь» из «Ромео и Джульетты» (но не Шейлок: «Венецианский купец» — пьеса не о деньгах, а об обидах, мести и милосердии). Жалобы на социальное неравенство в сонетах, однако, — это жалобы не на бедность, а на низкий престиж профессии: в ту эпоху деньги сами по себе еще не покупали положения в обществе (если они когда-либо вообще его способны купить).
Его завораживала материя права, язык и образность юриспруденции. Шекспировские метафоры всегда конкретны, и очень часто — чем позже написан текст, тем чаще, — свои сравнения он извлекал из судебной и финансовой практики. Весь сонетный цикл во многом строится на образах кредитора и должника, аренды, займа, долга, процентов по долгу.
Нет более дешевого и популярного приема постановки шекспировских пьес, чем «осовременивание»: переодевание персонажей в более или менее приближенные к нашему дню костюмы. Особенно страдают как раз «политические» драмы — исторические хроники и «Юлий Цезарь». Куда чаще видишь Ричарда III в нацистской форме, чем в доспехах, хотя шекспировский Глостер никак не Гитлер: он не государственный строй хочет изменить, установив личную тиранию, а в существующей системе занять место, которого, как он считает, достоин больше, чем его старшие братья.
Универсальность шекспировских персонажей вовсе не в том, что они могли бы жить в любое время, а в том, что они выражают чувства и мысли, любому времени внятные, — дьявольская разница, как сказал бы Пушкин. Романтический век, от которого мы во многом наследуем наши представления о художнике и творчестве, был вынужден придумывать альтернативного Шекспира: аристократического и конспирологического, — не смирившись с оригиналом, одновременно приземленным и неуловимым.
Насколько неловко сидят современные одежды на Макбете и Марке Антонии, насколько же легко и естественно представить себе Шекспира сейчас — в нашей эпохе, с ее специфическим сочетанием корысти, тщеславия, отстраненности, оригинальности и бесстыдства. Он бы, конечно, писал сценарии в Голливуде и сериалы для HBO[332]: патриотические боевики, пеплумы и байопики[333], романтические комедии с переодеваниями под Рождество, триллеры с привидениями, разнообразную резню бензопилой. С Тарантино они бы написали совместный сценарий. «Netflix»[334] бы на него молилась. Он бы брал чужое и переписывал до неузнаваемости, придумывал новые слова и занимал таблоиды и соцсети двусмысленностью своей ориентации и многослойной личной жизнью. («А вы знаете, что у него в провинции осталась жена и дети?!») Строго следил бы за выплатой гонораров, инвестировал и раскладывал все яйца по разным корзинам. И контрабандой, между поцелуем и перестрелкой — на заднем плане, в случайной реплике, в избыточном монологе, в туманном финальном кадре перед самыми титрами — прятал бы свою ускользающую правду, которую мир ловил, но не поймал.
Юлия Штутина[335]
Две истории Ричарда III
История 1-я. Герцог и король
В первой сцене шекспировской хроники «Ричард III» будущий король, а пока еще герцог Глостер, обращается к зрителям с одним из самых известных монологов в английской литературе:
Я, у кого ни роста, ни осанки,
Кому взамен мошенница природа
Всучила хромоту и кривобокость;
Я, сделанный небрежно, кое-как
И в мир живых отправленный до срока
Таким уродливым, таким увечным,
Что лают псы, когда я прохожу, —
Чем я займусь в столь сладостное время,
На что досуг свой мирный буду тратить?
Стоять на солнце, любоваться тенью,
Да о своем уродстве рассуждать?
Нет!.. Раз не вышел из меня любовник,
Достойный сих времен благословенных,
То надлежит мне сделаться злодеем
[336]
.
Уродство и злодейство — два слова, прочно связанные с именем Ричарда III, короля, правившего всего два года: с 1483-го по 1485-й. С гибелью Ричарда, последнего Плантагенета на английском престоле, завершилась Война Алой и Белой розы, и, как часто говорят историки, закончилось английское Средневековье.
Спустя тридцать лет после смерти Ричарда Томас Мор (1478–1535), крупнейший английский мыслитель своей эпохи, написал о короле книгу. При жизни Мора она не была опубликована, но во второй половине XVI века ее издали, и она пользовалась большим успехом. Мор не скупился на эпитеты и слухи:
Ричард… был мал ростом, дурно сложен, с горбом на спине, левое плечо намного выше правого, неприятный лицом — весь таков, что иные вельможи обзывали его хищником, а прочие и того хуже. Он был злобен, гневлив, завистлив с самого своего рождения и даже раньше. Сообщают как заведомую истину, что герцогиня, его мать, так мучилась им в родах, что не смогла разрешиться без помощи ножа, и он вышел на свет ногами вперед и даже будто бы с зубами во рту. Так гласит молва; то ли это люди по злобе своей говорят лишнее, то ли само естество изменило свое течение при рождении того, кто в течение жизни совершил столь многое против естества.